Амазонка

В диком поле половчанку полонили
и в полынь, раскинув полы, повалили.
Это было в полночь.
Пожалел монах навеки:
Не пришлось быть в том набеге.
Сволочь.
«…Но я, как водилось тогда — лунолика,
и брови, как луки,
ресницы как стрелы.
Улыбки блуждают по лицам,
как лунные блики.
Любимый, ты встретил,
ты встретил меня после битвы.
Беременная,
я беременна многими бабами,
любовь — это выдохи, выдохи,
чаще вдохов,
во мне одновременно —
робкие девицы-павы,
и жёны бывалые, и небывалые вдовы.
Не выдай!
Ладони кладём, не боясь отцовского гнева,
на плечи твои,
ложимся и смотрим, как в небо,
в лицо наклонённое,
близкое, бледное,
потное.
Не выдай, роди-и-мый!..
И — боль, стоголосая, полная!..
…Монах распаляется.
«Комкай святые хоругви!..»
Размазан устав летописный —
нажим ослаблен.
Но прежде, чем свалят, затопчут, залюбят, зарубят,
протяжно и тонко
в ночах прокричат ярославны.
Не выдай, роди-и-мый!
насилуй, пока разрешила.
Сдави мою глотку,
да так, чтобы в горле першило,
подглядывай в щели веков,
оскоплённый монах,
гляди, летописец, — я счастлива, что согрешила!

Я по полю шла,
наклонялась, ругалась словами,
я в зубы сухие, прощая, тебя целовала.
И знала —
что мне
не простят летописцы побоище это,
уже поднимают гусиные перья поэты,
уже опускаются перья на строки, как плети,
чтоб лаской навек заклеймить
моё слабое племя».